Торжества по случаю свадьбы царя начались на другой день. Вместе с тем начались и разного рода недоразумения.
Получив приглашение к царскому столу, послы Олесницкий и Гонсевский заявили, что они требуют, чтобы их посадили непременно за одним столом с царем и царицею, подобно тому, как сидел Власьев в Кракове на обеде у короля, после своего обручения с Мариной по латинскому обряду. Им возражал на это тот же Власьев, указывая, что вместе с ним за королевским столом сидели послы императора и Папы, следовательно, ему никакой особой чести оказано не было, «ибо Государь наш не менее ни императора, ни Римского владыки – нет, великий цезарь Димитрий более их: что у вас Папа, то у него каждый поп».
Послы обедать не поехали. Торжество, впрочем, от этого нисколько не пострадало. За столом в Грановитой палате, где присутствовали высшие русские сановники и польская знать, Лжедимитрий появился одетый гусаром, а Марина – в своем польском одеянии, которое она больше не снимала. В дверях же разместились польские музыканты. Расстрига постоянно пил здоровье поляков и оказывал им отменную честь. По окончании стола русские разошлись по своим домам, но поляков Лжедимитрий удержал в своих покоях и потребовал сюда еще вина и музыки. Здесь он опять пил за здоровье каждого и по-приятельски шутил и беседовал с ними, причем, как истый потомок по духу второго сына Ноя, глумился в разговорах над императором Рудольфом, королем Сигизмундом и над Папою, а себя называл другом Александра Македонского и выражал сожаление, что не может помериться с ним силами. Затем он пошел в помещение польских солдат и пил за их здоровье и за славу польского оружия.
В воскресенье, 11 мая, польские послы подносили подарки Марине и опять были приглашены обедать, причем опять же возникли пререкания о местах. Благодаря вмешательству Юрия Мнишека Лжедимитрий уступил и согласился поставить особый стол для старшего из послов, Олесницкого, несколько ниже своего, но за обедом продолжал держать себя невежливо по отношению к Сигизмунду и пил его здоровье сидя и с покрытой головой; когда же приглашенные поляки подходили к нему с чаркой, он перед каждым снимал с головы тафью.
По-видимому, в этот же день, 11-го утром, вышла неприятность для молодых. На дьяка Тимофея Осипова была возложена обязанность торжественно объявить Марину царицей, после чего должно было последовать принесение ей присяги. Готовясь к этому дню, Тимофей Осипов наложил на себя пост и двукратно причастился Святых Тайн. Затем, когда настало время, он, ничего не сказав жене, предстал перед царем и, в присутствии всех, громогласно начал свою речь словами: «Велишь себя писать в титулах и грамотах «цезарь непобедимый», а то слово по нашему христианскому закону Господу нашему Иисусу Христу грубно и противно; а ты – вор и еретик подлинный, расстрига Гришка Отрепьев, а не царевич Димитрий». Мужественный дьяк объявил затем, что не желает присягать иезуитке, царице-язычнице, оскорбляющей своим присутствием московские святыни, и хотел продолжать свою речь дальше, но был тотчас же убит окружающими и выброшен из окна.
14 мая Марина принимала в своих покоях всех московских боярынь. Подробностей об этом приеме польские летописцы не сохранили.
15-го числа состоялось деловое совещание польских послов с князьями Димитрием Шуйским и Мосальским, Михаилом Татищевым и дьяками Власьевым и Грамотиным. Опираясь на обещание, данное Расстригою королю, послы требовали, чтобы царь отдал Польше Смоленск и княжество Северское, а также Новгород и Псков или, по крайней мере, часть этих земель и оказал бы ему ратную помощь для овладения Швецией. За это Сигизмунд обещал помогать ему в войне с турками. Далее послы настаивали, что, в случае бездетности царя, его престол должен перейти к польской короне, а пока в Московском государстве необходимо открыть костелы и завести школы и коллегии (иезуитские для детей). Им ответили, что царь вскоре сам будет говорить с ними про все эти дела.
В ожидании же этих разговоров Лжедимитрий пригласил в тот же день Олесницкого на пир, устраиваемый для друзей Марины, уверяя его, что на нем «не будет ни цесаря, ни посла», а только одни друзья. «Но потом далеко иначе было», – говорит один поляк-очевидец.
После обеда Расстрига и Марина пустились в пляс; затем с ней начали танцевать и другие польские паны, а Лжедимитрий пошел переодеться. Между тем в палату стала набиваться прислуга находившихся в ней панов, чтобы взглянуть, как они веселятся. Марине это не понравилось, и, по словам пана Немоевского, «государыня» обратилась к трем своим приближенным со словами: «Скажите тем, которые сюда влезли, и их панам, чтобы они убирались, иначе я их велю отхлестать кнутами, да не единожды, а трижды». Это были единственные слова, которые дошли до нас от Марины, за время ее пребывания московской царицей. Они показывают нам ясно, насколько велика была «утонченная воспитанность» польских шляхтянок, которая, по словам Валишевского, «страдала от сношений с грубыми монахинями» Вознесенского монастыря.
Между тем в палату вернулся Расстрига; он скинул свое московское одеяние и явился теперь в красном польском жупане, богато вышитом зелеными и голубыми цветами и усыпанном жемчугом и бриллиантами. Самозванец взял Марину и начал с ней какой-то танец, в котором за ними должен был ухаживать пан Олесницкий. Олесницкий ухаживал, не снимая с головы своей венгерской шапочки – магерки, и вызвал тем сильный гнев царя: «Скажите всем, кто танцует в шапках, – крикнул он пану Стадницкому, – что с тех я буду снимать их вместе с головами». – «Смотрите, ваша милость, – сказал на это Олесницкий пану Немоевскому, снимая свою магерку, – господарь мне обещал, что тут не будет ни посла, ни цесаря, а теперь я вижу, что посла-то нет, но цесарь остался».